Иван Ивин. Автобиография

Иван Ивин (Кассиров)

 

 

 Автобиография

Автобиография написана в 1901 г. по просьбе литературоведа А.И. Яцимирского, изучавшего творчество поэтов-самоучек и создавшего «Музей русских самоучек», материалы которого хранятся в отделе рукописей ИРЛИ, в составе фонда Яцимирского.

Печатается по сокращенному варианту, помещенному в православном историко-краеведческом альманахе «Марьино», выпуск 4, 1998 г., с небольшими добавлениями редактора сайта МИО.

 

 

Я родился 1 сентября 1858 г. в семье крестьянина в деревне Старая Тяга Московской губернии Можайского уезда Пореченской волости, принадлежавшей к владениям графа Уварова. Отец мой был не из числа зажиточных крестьян этого богатого землевладельца; для добывания средств на существование семьи и платежа оброка он занимал у помещика, графа Уварова, должность кассира, получая за это восемнадцать рублей в месяц. Должность эта состояла  в том,  чтобы получать со всех сельских старост деньги, следуемые в оброк барину, относить и сдавать их помещику. На эту должность отец избран был потому, что тогда во всей деревне, кажется, он один был грамотным. Это было года за четыре до освобождения крестьян. Мы были крепостными, и отец занимал должность кассира до 19 февраля 1861 г. По должности отца наш дом в деревне прозвали Кассировым, а настоящая наша фамилия - Ивины.  Отец, по должности своей жил в селе Поречье, в шести верстах от нашей деревни, и, появляясь домой  только изредка и на короткое время, не имел никакого влияния на моё первоначальное воспитание и нравственное развитие; я оставался всецело на попечении матери, которая управлялась по крестьянскому хозяйству одна с помощью работницы.

Мать моя была простая неграмотная крестьянка, вечно в работе и хлопотах по крестьянскому хозяйству, она ничего освежающего и согревающего душу не могла мне дать, все её заботы обо мне заключались в том, чтобы я был сыт да не мешал ей, не вертелся на глазах…

Отец мой, по увольнении от должности кассира, поступил к тому же графу Уварову на хутор, в старосты, надсматривать над рабочими.

 

 

 

Поречье – имение графов Уваровых.

 

 

Я рос один… Я не помню счастливого отрадного детства… Его у меня не было…. С товарищами я ни с кем особенно крепко не сдружился, был робок, застенчив, запуган, угрюм. Только  изредка случалось, играл с ними в бабки или в шары, а зимой катался на салазках или на «ледке» с горы и здесь нередко  разбивал себе нос или затылок. По целым дням я бегал на воле, без всякого призора, один, и часто убегал в лес или в поле, на луг, и там, лёжа на траве, любил смотреть, как плыли по небу белые облака. Кругом трава густая, в траве вверх и вниз по стебелькам ползают и прыгают разные букашки, мушки, жучки; над цветами вьются и жужжат шмели, пчёлы, мотыльки, бабочки; в воздухе порхают и чирикают птички, высоко в небе, невидимо где, заливаются жаворонки, кричат галки, вороны, а внизу, в траве, несмолкаемо трещат  сверчки и кузнечики… Любуясь облаками и голубым небом, прислушиваясь к концертам птичек и насекомых, я чувствовал в душе что-то сладко щемящее, чего я никак не мог понять и определить, но что несомненно росло и крепло в душе…Только немного я помню таких отрадных минут… Отец все строже и строже становился ко мне и за всякую долгую отлучку из дома  бранил или бил меня. Горько мне было…

На девятом году от роду, Великим Постом, на первой неделе, отец засадил меня за церковную азбуку.

«Будет баловаться! Пора разуму набираться!» - сказал он и начал учить меня читать. Сделал «указку» из лучинки, раскрыл «азы» старой, истрепанной азбуки и начал называть буквы по порядку: «Аз, буки, веди, глаголь» и т.д. Я,  тыкая указкой в буквы, повторял за ним их названия. Так была скоро пройдена вся азбука, а затем начались двойные и тройные склады… Отец задавал мне уроки, а сам уезжал с овсом в Москву на неделю и больше, а по приезде спрашивал урок, и этак было несколько раз в продолжении Поста. Когда я научился складывать буквы в слова и начал разбирать молитвы, отец дал мне Часослов, а затем и Псалтырь. Потом написал мне на бумаге  письменные буквы и стал учить меня выводить их карандашом. Задаст, бывало, урок и уедет, а ты тут, как знаешь, и учись сам. А цифры я учился писать с численника: гляжу, бывало, на численник и вывожу крупные печатные цифры. Можно сказать, я грамоте обучился самоучкой; к Пасхе я уже умел кое-как читать и писать… После Пасхи отец вторично поступил на хутор графа Уварова в старосты, а вскоре и нас всех перевёз туда же. Хутор был недалеко от села Поречья, где была сельская школа. Отец  в мае месяце отвел меня в эту школу. Здесь я проучился всего 8 месяцев: с мая по Рождество Христово – и выучился читать и писать порядочно, и четыре правила арифметики. На третий день после поступления моего в школу, 12 мая 1868 г., наша деревня почти вся сгорела. У нас сгорели все крестьянские постройки и все земледельческие орудия и принадлежности. Придя вечером из школы на хутор, я увидел, что отец с матерью горько плачут и причитают: «Бедные вы, несчастные наши деточки, что нам теперь делать! Как быть!.. Всё-то у нас дочиста пригорело, и хлебушек весь сгорел!..»  Я на них глядя, тоже заплакал. Вскоре отец отправился на погорелое пепелище и меня захватил с собой. По прибытии на пожарище, я не узнал нашей деревни: везде валялись только одни обгорелые брёвна, чурки и груды пепла и кирпичей-обломков. Народ воет, охает, плачет, тужит,  не знает, за что приняться.  Долго я бродил по пожарищу с замиранием сердца. Это произвело на меня тяжелое впечатление на всю жизнь.

Затем школьные месяцы промелькнули для меня как-то смутно и неясно, не оставив в душе сильного впечатления. Помню, что с товарищами я ни с кем близко не сходился, играми занимался мало, любил больше  уединение; забьюсь, бывало, куда-нибудь в угол с книжкой и читаю или рассматриваю картинки. Особенно я любил в школе одну книгу большую, с разными зверями и птицами, которую с любопытством рассматривал и читал, хотя многое не понимал в ней. Так время шло до Рождества Христова… Но тут отец, с Нового года, уволился из старост с хутора, и мы перебрались на житьё в деревню; поселились в избушке у одной старушки, так как своей-то не было, и прожили с горем пополам зиму до Пасхи. После Пасхи отец кое-как построил одну только избу без двора и всего прочего, оставил мать с братом в этой избе, а сам отправился в Москву  и меня взял с собой. Но в Москве ему не удалось  поступить на место, и мы отправились с ним за Москву, и в трёх верстах от Хотькова монастыря отец определился на суконную фабрику в ткачи, а меня засадил  шпули мотать. С привольных родимых полей я попал прямо в душную сферу фабрики. Горька и сурова показалась мне эта жизнь после деревенской свободы, и я с тоской вспоминал деревню и школу. Хотя  и в деревне мне жилось несладко, но здесь было ещё хуже: порой бывало совсем плохо, тяжело и непосильно: приходилось носить большие вёдра с водой и квасом для ткачей; затрещины и потасовки случались здесь чаще и уже не от родителей, а от посторонних людей – ткачей. Но делать было нечего: мало-помалу я стал привыкать к этой жизни и даже втягиваться в неё; тут приходилось знакомиться со всеми фабричными дрязгами и обычным пьянством и безобразиями и принимать во всём этом участие: не раз меня спаивали допьяна… Но у меня в это время было одно утешение: я пристрастился к чтению.  Фабричные, узнав, что я хорошо читаю, стали наперерыв друг перед другом доставать мне различные книжки, разумеется лубочных изданий, и заставляли меня читать, а сами слушали. Здесь я впервые  ознакомился с Бовой Королевичем, Ерусланом Лазаревичем, Гуаком, Францылем и прочими.*

*То есть, с героями переводных рыцарских повестей «Гуак, или Непреоборимая верность» и «История о храбром рыцаре Францыле Венциане и прекрасной королеве Ренцывене», впервые опубликованных в 1780-х гг. и неоднократно выхъодивших впоследствии в лубочных изданиях. –А.Рейтблат.

 

Чтение этих книжек доставляло мне неизъяснимое удовольствие, тем более, что за чтение меня фабричные хвалили и сами со мной восхищались богатырями и героями. И тут, под влиянием чтения этих книжек, в первый раз появилось во мне смутное желание написать и самому что-нибудь в этом роде. Но вот горе: «Как же я буду писать и про что? Ведь это всё было, - думал я, - когда-нибудь очень давно, да ещё и не в наших краях, а где-то в тридесятом царстве; может, и теперь это бывает там, за тридевять земель, а у нас никогда этого не бывает и не было, и богатырей таких нет». О писателях я тоже не имел никакого понятия: думал, что это были когда-то такие особенные люди, сочинили эти книжки и умерли, а теперь таких людей уже нет и быть не может. И желание моё – написать что-нибудь – ограничивалось пока только одними мечтами. К тому же отец мой, в молодости сам читавший эти книжки, находил их нехорошими и впоследствии читал исключительно только церковные книги, запрещал мне читать эти сказки, говоря, что мне это читать не годится, что я ещё для этого мал и что их можно читать только большим, т.е. взрослым, тем более что всё в них написанное – неправда, выдумка, пустая болтовня, что ничего подобного никогда на свете не было. И я с тех пор немного разочаровался в этих книжках, но всё-таки с большим интересом продолжал читать их, по большей части украдкой, с замиранием сердца, где-нибудь в уголке, чтобы отец не видал. Так прошло два года. Отец перешёл с этой фабрики в Москву  и меня взял с собой и определил на фабрику Носова в трепальщики – на машине шерсть трепать. Здесь мне тоже жить было скверно, но я уже обтерпелся, привык ко всему. Тут я опять продолжал с фабричными читать те же и подобные лубочные книжки, в числе которых попадались мне и сказки, написанные стихами: «Конёк-Горбунок», «Мальчик с пальчик», «Мужичок с ноготок», «О мельнике колдуне» и прочее. Стихов до тех пор я не читал ни разу. Мне эти стихотворные сказки понравились ещё более, чем прозаические. И я стал даже покупать сам такие книжки на свои гроши, которые отец давал мне на праздник. И тут у меня снова явилось сильное желание написать и самому подобную же сказку в стихах. И я в один вечер карандашом, на клочке бумаги, начал писать подражание «Коньку-Горбунку»:

Как в деревне, не в селе,

Жил мужик в одной избе.

Тот мужик-то был умён.

А по имени Семён;

У него было два сына:

Старший – умный молодчина,

А меньшой-то – простоват

И не очень тароват.

Жить им в бедности пришлось,

Сеять ржицу, лён, овёс…

Но дальше того у меня дело не пошло. Совершенное незнакомство с правилами стихосложения, полнейшее незнание того, что такое стих и в чём его отличие от прозы, трудность подбора рифм, а главное –неимение материала, о чём писать, и та мысль, что всё это неправда, что ничего такого не было и быть не может, привели меня к тому заключению, что такую сказку, как «Конёк-Горбунок», мне ни за что не написать, то есть не выдумать. И я отложил это намерение на неопределённое время.

У Носова я прожил около года и затем перешёл на фабрику Котова, а затем Гучкова,  и так я переходил с фабрики на фабрику несколько лет, перебывал на всех фабричных работах и перечитал почти все лубочные книги. Когда мне исполнилось уже четырнадцать лет, мне случайно пришлось раздобыть у одного мастера книжку стихотворений Кольцова. Прочитав его жизнь и стихотворения, я сразу почувствовал охоту написать и самому нечто подобное: такие же короткие, складные, певучие стихи, похожие на песни. Мне это показалось не та трудно, как написать большую сказку; тем более что Кольцов, будучи простым и необразованным прасолом* писал же стихи. И я решил писать. Но тут встал вопрос: о чём писать? Как писать? Впрочем, была не была – ведь и Кольцов не умел сначала!

* Прасол – оптовый скупщик скота для перепродажи.

 

Трудно  было подыскать тему для первого стихотворения. В окружающей меня грязной фабричной действительности ровно ничего не было поэтического. Однако я напал на мысль описать оборванного, спившегося рабочего, какие были в прядильной мастерской, и принялся за дело: после долгих усилий, с помарками, переделками и зачёркиваниями мне наконец удалось окончить первое стихотворение – «Рабочий»…

После этого первого опыта я начал пописывать ещё кое-какие мелкие стихи: «Первая любовь», «Свидание», «В деревне» и прочие – и читать их своим товарищам фабричным. В это время я уже начал ходить по праздникам в трактир, попить чайку и почитать «Будильник», «Развлечение» и газеты. Из них я ознакомился с различными размерами стихов, преимущественно, юмористического и сатирического характера, но в то же время не имел ни малейшего понятия о правилах стихосложения и не читал, кроме Кольцова, ни одного известного поэта. Так время шло, развитие мое ни на шаг не продвигалось вперёд. В это время отец поступил в артельщики на Московско- Брестскую железную дорогу, и его вскоре сделали старостой в артели. А меня отец отдал на чугунолитейный завод Гоппера в ученики токарному мастерству по железу на пять лет. Переход от фабричной жизни к заводской для меня был не резок: я уже привык  ко всему, однако жизнь здесь мне пришлась ещё более не по душе. Везде машины, ремни, приводы, станки, - всё это шумит, гремит, вертится – в ушах стон стоит. Я был робок, застенчив, неловок и небоек, часто о чём-то задумывался, в голове бродили какие-то неясные  мысли и думы, и я боялся, как бы не попасть рукой в машину, и казался неспособным к мастерству. Здесь читать мне приходилось мало, кроме лубочных песенников, я здесь ничего не читал и изредка писал стихи: «Токарь», «Токарный ученик», «Золоторотцы»* и др.

*Золоторотцы- оборванцы, бродяги, босяки.

Мне исполнилось шестнадцать лет. Здесь же я написал и первый мой рассказ с натуры из жизни мастеровых под названием: «От любви до виселицы». Все свои писания я складывал в свой маленький сундучок и запирал, никому не показывая. Прожив у Гоппера всего один год и восемь месяцев, я  расчёлся и перешел к отцу. Он определил  меня на Московско-Брестскую железную дорогу в запасные токари или в рабочие, и я стал жить с отцом на одной квартире близ Тверской заставы. Неподалёку от нас была лавочка железного старья поэта Сурикова.* Отец мой знал Сурикова, потому что он часто ходил к артельщику, поэту-самоучке Григорьеву.

*Суриков Иван Захарович (1841-1880) – известный поэт-самоучка, создатель кружка «писателей из народа». Многие его стихи стали песнями: «Рябина» (Что шумишь, качаясь…), «В степи» (в народной обработке - «Степь да степь кругом») и др. стихотворение «Детство» (Вот моя деревня…) до сих пор украшает школьные хрестоматии.

Однажды я отлучился с квартиры, а сундучок свой не запер. Отец зачем-то стал рыться в моём сундучке, отыскал мои писания и прочитал. Когда я вернулся, он притворно-строго спросил меня: «Так ты, брат, сочинительствуешь?». Я испугался и не знал, что отвечать.  Но он, к удивлению моему, не стал бранить меня, а только сказал, что мои сочинения кажутся ему плохими. «А коли  ты хочешь сочинить хорошо, - добавил он, - то я познакомлю тебя с настоящим сочинителем – Суриковым». Я ужасно обрадовался, хотя ничего ещё не слышал о Сурикове.  Я тогда уже знал, что сочинители – не какие-нибудь давно умершие люди, что они есть и теперь, живут и пишут, только я ничего о них не знал и никого из них не читал. Отец сказал мне, что Суриков сочинил песню «Толокно», которую тогда пели жёны артельщиков, и ещё о «Садко, богатом госте новгородском». Я ничего этого не читал, но был несказанно рад, что увижу настоящего сочинителя. Это было в мае 1875 г. Мы отправились с отцом в лавочку Сурикова. Дорогой я думал, что сразу узнаю сочинителя, лишь только он заговорит, по его необыкновенному красноречию. Я представлял себе писателя существом  совершенно необыкновенным, возвышенным и особенно красноречивым, непохожим на  обыкновенных смертных. Когда мы вошли с отцом в лавочку, и отец,  поздоровавшись с каким-то рыжим, сутуловатым, с длинными волосами и бородой господином в длиннополом сюртуке, заговорил с ним о самых обыденных предметах, вроде погоды, торговли и т.п., и он стал так «обыкновенно» ему отвечать, - я никак не мог допустить, чтобы это и был сочинитель. Он говорил, хотя и бойко, но картавя, неясно выговаривая букву «р» и с  ярославским акцентом, упирая на букву «о». отец пригласил его в трактир, чай пить. Он согласился, и мы все втроём пришли в трактир, уселись за столик и спросили три пары чаю. Тут отец, указывая на мня, сказал господину: «Это мой сын – тоже сочиняет стихи и просится у меня учиться в школу». А я действительно перед тем просился у отца учиться в школу. Господин взглянул  на меня и спросил у отца: «Да он хорошо ли знает грамоте?». Отец отвечал: «О, он отлично читает и пишет!». Тут-то я догадался, что это и есть Суриков. Он взял со стола какой-то иллюстрированный журнал, раскрыл его, указал какую-то сценку и велел мне прочитать вслух. Я сконфузился и начал читать робко и плохо. Отец заметил мне: «А! это, видно, не с мужиками, которые хуже твоего знают! Там ты боек, а тут робеешь! Знать, тут получше твоего знают?!». Суржиков не настаивал дальше на чтении. Я робко признался, что «желаю учиться грамоте для того, чтобы складно сочинять и грамотно писать». Суриков на это сказал, что  учиться надо, но что если есть к тому охота, то можно и не в школе, а самоучкой. «Вот я же выучился самоучкой», - добавил он и, между прочим сказал Кольцов, и не зная грамматики, писал стихи хорошо. И тут же начал толковать о логичности в сочинениях. Он говорил, что тот предмет, о котором пишешь, должен быть ясно виден от начала и до конца, и чтобы он не был загорожен и обставлен разными другими предметами, не идущими к делу. Этому можно научиться из логики, а также и посредством чтения и развития. Кое-что он ещё говорил в том же  роде, но я тогда плохо понимал его и настаивал на том, что если учиться, то надо учиться в школе, а то как же самоучкой? Так ничего не и не поймешь. Суриков согласился с этим. Он тут же дал мне книжку своих стихотворений второго издания, с краткой биографией, и сказал: «Из неё ты увидишь, как я жил и учился». Я был удивлён и спросил: «Это все ваши стихи?» Он сказал: «Да, все мои». Я очень обрадовался. Суриков сказал мне, чтобы я как-нибудь зашёл к нему и принёс свои стихи. Я поблагодарил его, и мы распростились. Дома я прочитал отцу стихи Сурикова, стихи его нам обоим очень понравились.

 

 

                              Суриков И.З.
                       (06.04.1841 —06.05.1880)

 

 

Русский поэт. Происходил из крестьянской семьи. Основал объединение писателей из народа (т.н. Суриковский литературно-музыкальный кружок).
Жил: Россия, Новоселово Ярославской Губернии; Москва.

 

 

 

На следующий  же день я принёс к Сурикову четыре моих стихотворения. Он прочитал их и сказал, что «стихи мои слабы по мысли, что в них почти один набор слов», но всё-таки, в общем, одобрил и советовал продолжать писать. Через несколько дней я принёс  Сурикову ещё два моих стихотворения, но и эти стихи, по мнению Сурикова, были тоже не лучше первых. Он, вообще, был очень скуп на объяснения: прочтёт, бывало, стихи и скажет, что они или «слабы» и «невыдержаны», или «нелогичны», или «невыработаны» и «неотделаны», и только; а не растолкует, не объяснит хорошенько, чем  именно они плохи и какие в них есть наиболее слабые или наиболее хорошие  места. Я решительно ничего не понимал. Мне было грустно, тяжело…

Я всё это приписывал единственно своему незнакомству с грамматикой; и желание учиться всё более и более росло во мне.»Если бы я был образован, думал я, - знал бы грамматику, как Суриков, я мог бы лучше писать». И я своё желание учиться тут же выразил в стихотворении «Моё стремление».

Я стремлюся, я желаю

Научиться чтоб всему,

Чтобы всё понять, осмыслить,

Что доступно есть уму.

Почему ж мои стремленья

Не найдут себе исход?

Или кто мне в том мешает,

Или слов не достаёт?

Есть и много твердой воли,

И с избытком хватит сил,

Но судьба не позволяет, -

С ней я дела не решил…

В третий мой приход к Сурикову я показал ему это стихотворение. Он прочитал и сказал, что «это стихотворение слабо и невыдержанно». «Да чем же оно невыдержанно? Растолкуйте ради Бога!» -спросил я его. Он взял карандаш и подчеркнул в нём некоторые строки  и сказал, что это нужно переделать. Я потом переделывал его и исправлял, но оно от этого, кажется,  не стало лучше. Я его спросил: «Нельзя ли как Вам исправить мои стихи?». Он мне сказал, что «этого нельзя, совершенно неподходящее дело, - другая мысль и другой слог, - это всё равно, что к чёрному приставить белую заплату». Затем Суриков мне говорил, что «дойти до  того, чтобы писать хорошие стихи, трудно: для этого надо быть, кроме таланта, человеком вполне образованным, или же много начитанным и развитым». И советовал мне как можно больше читать и читать. Но мне читать было нечего, и книг достать было негде, да и времени свободного не было… Я его спрашиваю: «Да как же Вы-то дошли?» Он мне отвечал: «Так и дошёл! Посмотри  на меня: я прежде времени поседел и состарился!» И действительно, он в то время был уже с сильной проседью, несмотря на то, что ему было всего тридцать пять лет от роду. Он мне сказал ещё, что ему уже платят в «Деле» 25 копеек за строку, а в «Вестнике Европы», - 50 копеек. Пришедши от Сурикова к отцу, я стал убедительно просить его, чтобы он отпустил меня учиться. Я говорил ему, что я токарем быть не способен, что мне недостаёт только знания грамматики, чтобы писать хорошие стихи, за которые будут платить мне по 50 копеек за строку, как Сурикову. Я намерен был отправиться к графине Уваровой, попросить её, чтобы пристроила меня куда-нибудь в школу, где бы я мог выучиться грамматике, потом поступить куда-нибудь на место, хотя бы и за дешёвое жалование, лишь бы мне было посвободнее, и продолжать писать хорошие стихи и рассказы. Плохим поэтом я ни за что не хотел быть. Отец убедился моими доводами и согласился отпустить меня учиться. Я с радостью уволился с железной дороги и отправился в село Поречье к графине Уваровой. По прибытии к ней в дом я стал просить её определить куда-нибудь в школу. Графиня, выслушав мою просьбу, удивилась и говорит: «Куда же тебе теперь учиться? По летам – надо в университет, а ты ещё и начальной школы не окончил». Я стал просить её, чтобы она определила меня хоть куда-нибудь, и показал ей стихотворение «Моё стремление» и другие. Она, прочитав их,  одобрила и решила отправить меня в Поливановскую учительскую семинарию, откуда бы я мог через четыре года выйти учителем. Только для поступления в семинарию мне требовалось несколько подготовиться, и я, по распоряжению графини, начал подготовляться у учительницы Порецкой школы. Подготовлялся несколько месяцев. Наконец, графиня с одним студентом отправила меня в учительскую семинарию в село Поливаново. Документы были отправлены раньше. Но тут постигла меня опять неудача: оказалось, что туда старше 16 лет не принимают, а мне в то время было уже 18 лет. Так и не пришлось поучиться. Горько и тяжело мне было…

Итак,  все мои мечты об ученье в школе рухнули. И долго потом я сокрушался об этом. С тяжёлым чувством я вернулся опять в Москву к отцу. Отец рассердился на меня и стал бранить. Он был недоволен  моей неудачей и тем, что я не дело задумал – учиться. Он определил меня опять на железную дорогу, только

Графиня Прасковья Сергеевна Уварова,

урожденная  княгиня Щербатова

 

уже не в токари, а на товарную станцию в наклейщики – писать и налеплять на товар наклейки (небольшие ярлычки из бумаги). Тут жалованье положили мне 18 рублей в месяц на своих харчах. Я в это время стал думать: уж  если мне не удалось поступить никуда в школу, то надо, по примеру Сурикова, хоть самоучкой как-нибудь заняться самообразованием. Я накупил кое-каких старых учебников и решил учиться всему: грамматике, теории словесности, истории русской и новейшей, Закону Божию, арифметике и проч. Это  было в сентябре 1876 г. Живя вместе с отцом в одной квартире, я изредка, по вечерам, похищая часы у отдыха от службы, украдкой от отца, начал учиться и в то же время иногда писал стихи. Так я написал тогда «Душа мрачна, как бездны дно…», «Путь к науке», «Не гимном волшебным», и другие. Я страшно мучался… И мне было действительно трудно и плохо: грамматику с историей я ещё кое-как понимал, но в теории словесности, без помощи учителя, я и третьей части не мог понять. Все эти архаизмы, варваризмы, неологизмы, плеоназмы, тавтологии, параллелизмы, синонимы и  всякие другие «измы», да потом виды русского стихосложения, стопы:  ямб, хорей, дактиль, амфибрахий, анапест, цезура, строфа и прочее – я никак не мог осилить. Но из истории литературы я понял,  что все известные писатели не просто писали, как я, не заботясь о том, что выйдет из-под их пера, но что они преследовали известные цели, стремились к идеалу, проводили разные мысли, идеи, создавали типы и т.д.  И я тогда же  порешил, что и мне надо проводить какие-нибудь добрые и полезные мысли, и что писать можно не только одну сущую правду с натуры, что было лишь в действительности, а что можно писать и выдуманные рассказы и сказки, лишь бы была художественная правда, и в сказках можно проводить какие угодно хорошие мысли; а так как сказки гораздо охотнее читаются простым народом, то я решил писать и сказки.

К Сурикову я в это время не ходил –некогда было… Только как-то раз сбегал я к нему и рассказал о неудачной попытке поступить в учительскую семинарию и сказал, что теперь учусь самоучкой, да плохо понимаю. Он мне на это сказал: «И учись  самоучкой, да читай побольше. Вот я же выучился, так, что в знании  русского языка могу потягаться с любым филологом».  Я спросил: «А что такое филолог?».  Он мне ответил, что это по-русски значит «языковед». Я опять принялся учиться и читать. И тут в первый раз мне удалось прочитать Пушкина,  Лермонтова, Никитина и Некрасова. Стихотворения  этих поэтов произвели на меня сильное впечатление, и эти поэты сделались любимыми моими писателями, а Кольцов  и Суриков давно уже были моими любимцами. Так прошла зима; наступила весна 1877 г. Отец мой уволился с железной дороги и уехал сначала за Москву, в село Котово, а потом и в свою деревню и стал крестьянствовать. Я остался один, и мне стало  гораздо свободнее заниматься учением и писанием. Тут в первый раз я осмелился послать в редакцию  «Будильника» три моих стихотворения. Одно из них «Где отрадный тот свет» было напечатано в июне месяце, в №23.

 Каким неизъяснимым восторгом охватило всё моё существо. Когда я в первый раз увидал своё стихотворение в печати! Этого и выразить невозможно. Светлые, радостные мысли и чувства волновали меня. Я давал себе торжественную клятву служить всеми силами на общую пользу: писать только одно честное, хорошее. Но радость моя была непродолжительна. Вскоре за первым стихотворением были и ещё помещены в «Будильнике» в разных номерах два моих стихотворения, а затем почему-то перестали печататься. Я несколько раз ходил в редакцию, добивался толку; наконец мне удалось увидаться с редактором Н.П.Кичеевым, который и объяснил мне, что мои стихи  по содержанию хороши, но не отделаны по форме, поэтому и не годятся для печати…

  
Редакционный день "Будильника". Рисунок художника М.М.Чемоданов. 1885 г. Второй слева стоит А.П.Чехов. В дверях - В.А.Гиляровский. Сидят (слева направо): А.Д.Курепин, В.Д.Левинский, Н.П.Кичеев. Стоят: П.А.Сергеенко, А.В.Амфитеатров, Е.Ю.Арнольд, Е.В.Пассек

 Даже Суриков, когда я однажды принёс ему большое стихотворение под заглавием «Целый роман», прочитавшие его , тут же написал на нём следующее:

Ты этот свой роман

Клади к себе в карман.

И там храни его, храни,

Пока придут иные дни,

Когда ты ум свой разовьёшь

И слабость этих дум поймешь…

 

…И если бы в то время Суриков прямо и откровенно сказал мне, что, мол, «в твоих стихах и признака нет таланта», я бы дал себе торжественную клятву во всю мою жизнь не писать ни строки, чего бы мне это ни стоило; но он этого мне не говорил. А, напротив, однажды на мой категорический вопрос: «Есть ли меня хоть какой-нибудь талант?» - он откровенно сказал мне: «У тебя талант есть и способность большая: пиши, вырабатывайся, читай больше, и ты овладеешь стихом, у тебя явится и образность и оригинальность, словом, из тебя выйдет неплохой поэт», с одной стороны, эти утешительные слова, а с другой, такие: «Кто же нынче не пишет стихов? Всякий сапожник и лакей пишут! И все бы этих поэтов надо хорошенько высечь, чтобы они бросили эти пустяки, а занялись бы каким-нибудь делом».

….

Я всегда писал прямо, без черновика с одного маху, без поправок, и в этом все достоинства и недостатки моих стихотворений. Я выражал в них  «святые чувства», а люди, смеясь, говорили: «От святого чувства сапоги  замолкли!».  Слыша глумление над лучшими из моих стихотворений, я начинал или рвать их или же переделывать и исправлять, быть может, в ущерб их достоинствам.    

А когда слышал насмешливые советы заняться чем-нибудь другим, я наедине сам с собою, положив руку на сердце спрашивал себя – «Могу ли я бросить писать?». И в глубине души находил ответ, что «нет, не могу». И мне приходили тогда на ум слова Некрасова:

Братья-писатели! В нашей судьбе

Что-то лежит роковое:

Если бы все мы, не веря себе,

Выбрали дело другое –

Не было б, точно, согласен и я,

Жалких писак и педантов-

Только бы не было также, друзья,

Скоттов, Шекспиров и Дантов!

….

Как-то в начале осени я, пробыв  долго в редакции «Будильника», опоздал на свою службу, и мне отказали от должности, - я остался без куска хлеба. Деваться было некуда; есть нечего, ночевать негде. Я с горя пошёл к отцу.   Отец начал бранить меня за то, что я не делом занимаюсь, и вообще за мою наивность и непрактичность в жизни. Он в это время уже требовал от меня денежного заработка для уплаты податей, но, видя, что я ничего не могу звработать, он разочаровался во мне: по его мнению, из меня и не могло выйти никакого толка, и он решил наказать меня: прогнал от себя и не велел больше показываться ему на глаза и, вдобавок, не велел старшине выдавать мне паспорт… И я в осень и зиму без паспорта, голодный, без сапог и плохо одетый, очутился на мостовой. Тут я, в продолжении нескольких месяцев, по два и по три дня скитался буквально не евши. Ночевал где придется:  в ночлежных   домах, а нередко и на бульваре или под воротами домов, но и оттуда гоняли дворники. Прозябнешь, бывало, до мозга костей, а погреться негде… Друзей у меня никогда не было, а к знакомым я совестился и показываться в таком виде… Но, несмотря на такое бедствие,    я, всё-таки, на клочках бумаги карандашом, иногда писал стихи и с горя рвал их бросал… и много тогда погибло хороших вещей… Особенно жаль мне одно стихотворение «Дуб», которое никак не могу восстановить. Мне было невыносимо грустно, и я только мог плакать в стихах.

….

Наконец, уже в январе  1878 г. мне удалось через людей   упросить мать, и она, украдкой от отца, выправила мне паспорт. И я через художника-карикатуриста Кланга из «Будильника» познакомился с Ореховым, у которого была типография и книжная лавка. Он  взял   меня к себе составлять подписи под картины и писать для него рассказы и составлять разные сборники со стихами из событий русско-турецкой войны и положил мне жалованье 7 руб. в месяц на его харчах.   Здесь я составил несколько сборников с моими стихами на события турецкой войны, несколько подписей к картинам в стихах и большой рассказ, тоже в стихах, «Приключения русского рядового солдата, возвращавшегося с войны», который Орехов издал и издал отдельной книжкой. В  это же время я написал и ещё два рассказа в в прозе: «Кровавый призрак без головы, или Наказанное зверство башибузуков» и «Снежная зима», которые были тоже изданы Ореховым. В то же время я продал  Сытину, жившему тогда у П.Н.Шарапова в приказчиках, прежние свои два рассказа: «От любви до виселицы» и «Шалишь, кума, - не с той ноги плясать пошла».  Таким образом я познакомился с лубочными издателями.            

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

П.Н.Шарапов

 

 

 

Но у Орехова я прожил недолго, всего 8 месяцев: паспорт у меня вышел, и я осенью опять очутился на мостовой, голодный и холодный, без хлеба, без гроша и без приюта; и так я бедствовал месяца два; наконец мне удалось выправить паспорт на полгода, и я поселился в Грузинах* на чердаке, за полтора рубля в месяц, на койке. Здесь я писал небольшие рассказы и сказки для Никольских книжников,** получая гроши и чуть не умирая с голода. Наконец паспорт у меня вышел, и я снова очутился без куска хлеба и без приюта и бедствовал так, что не приведи Бог и злому татарину… Наконец, выбившись из сил, я отправился пешком в деревню к отцу. Это было зимой, в конце ноября 1879 г. Отец паспорт мне не дал, долго бранил и оставил меня в деревне работать с мужиками в лесу. Я стал ходить в лес работать: обрубать сучья у сваленных деревьев, отпиливать вершины, складывать в костры и резать их на дрова. Получал я за это 35 копеек в день. Трудна и непосильна показалась мне без привычки эта тяжелая работа. Но делать было нечего. Работал я таким образом целый месяц до Рождества Христова.

 

*Грузины – местность на северо-западе Москвы.- А.Рейтблат.

** Никольские книжники – книготорговцы, продававшие (обычно и издававшие) лубочные книги, лавки их находились на Никольской улице.- А.Рейтблат.

 

 

 

Дополнение к материалу

 

21 декабря 2016 г. я съездил в Старую Тягу.  Деревня, некогда насчитывающая  78 дворов, сейчапс обезлюделоа. Всего в пяти домах живут люди. Разговаривали они с нами неохотно. О том, что здесь жили некогда Ивины, никто уже и не помнит. Фамилия исчезла.  Не помнят и писателя Кассирова.

 О том, что деревня некогда была ухоженной и красивой, свидетельствуют старые ветлы, аккуратно рассаженные вдоль улицы. Но их сохранилось сейчас мало.

 

 

DSC04953 thumb

 

 

DSC04955 thumb

 

 

DSC04957 thumb

 

 

 

 

 

Прочитано 3222 раз

Добавить комментарий

Защитный код
Обновить